Неточные совпадения
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Это лошадь отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и
глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька, не молчит разбойничья
кровь!»
А бывало, мы его вздумаем дразнить, так
глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал.
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются,
глаза горят,
кровь кипит…
Сердце мое облилось
кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагёз: все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил
глаза и начал молиться.
Кровь еще покрывала ее иссохшие губы. Она повела кругом
глазами, осматриваясь...
Когда ж об честности высокой говорит,
Каким-то демоном внушаем:
Глаза в
крови, лицо горит,
Сам плачет, и мы все рыдаем.
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела
кровь,
глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату — и вдруг сиянье исчезло и
глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил
глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет
кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум,
кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает
глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
Она подошла к нему так близко, что
кровь бросилась ему в сердце и в голову; он начал дышать тяжело, с волнением. А она смотрит ему прямо в
глаза.
— Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший… — говорил опьяневший Тарантьев с красными, как в
крови,
глазами. — Тридцать пять тысяч серебром — не шутка!
Она устремила
глаза на озеро, на даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о чем она думает, что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны,
кровь струилась так плавно в жилах. Она испытывала счастье и не могла определить, где границы, что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем…
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю
кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими
глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от
глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без
крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
Солдат опять с прошением.
Вершками раны смерили
И оценили каждую
Чуть-чуть не в медный грош.
Так мерил пристав следственный
Побои на подравшихся
На рынке мужиках:
«Под правым
глазом ссадина
Величиной с двугривенный,
В средине лба пробоина
В целковый. Итого:
На рубль пятнадцать с деньгою
Побоев…» Приравняем ли
К побоищу базарному
Войну под Севастополем,
Где лил солдатик
кровь?
Как только Вронский вошел к ней, она глубоко втянула в себя воздух и, скашивая свой выпуклый
глаз так, что белок налился
кровью, с противуположной стороны глядела на вошедших, потряхивая намордником и упруго переступая с ноги на ногу.
Сухая голова ее с выпуклыми, блестящими, веселыми
глазами, расширялась у храпа в выдающиеся ноздри с налитою внутри
кровью перепонкой.
Как это все укладывалось в его голове и почему это казалось ему так просто — объяснить не легко, хотя и не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души человеческой, без гроша медного, да еще с
кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком к помешательству, а нет сомнения в том, что в самых нелепых выходках людей помешанных есть, на их
глаза, своего рода логика и даже право.
Мужик внезапно выпрямился.
Глаза у него загорелись, и на лице выступила краска. «Ну, на, ешь, на, подавись, на, — начал он, прищурив
глаза и опустив углы губ, — на, душегубец окаянный, пей христианскую
кровь, пей…»
Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись от напора
крови, белки
глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные уши дрожали. Никогда еще Самгин не видел его так жутко возбужденным.
Самгин увидел, что пухлое, почти бесформенное лицо Бердникова вдруг крепко оформилось, стало как будто меньше, угловато, да скулах выступили желваки, заострился нос, подбородок приподнялся вверх, губы плотно сжались, исчезли, а в
глазах явился какой-то медно-зеленый блеск. Правая рука его, опущенная через ручку кресла, густо налилась
кровью.
Кроме этих слов, он ничего не помнил, но зато эти слова помнил слишком хорошо и, тыкая красным кулаком в сторону дирижера, как бы желая ударить его по животу, свирепея все более, наливаясь
кровью, выкатывая
глаза, орал на разные голоса...
Лицо Попова налилось бурой
кровью,
глаза выкатились, казалось, что он усиленно старается не задремать, но волосатые пальцы нервозно барабанили по коленям, голова вращалась так быстро, точно он искал кого-то в толпе и боялся не заметить. На тестя он посматривал сердито, явно не одобряя его болтовни, и Самгин ждал, что вот сейчас этот неприятный человек начнет возражать тестю и затрещит бесконечный, бесплодный, юмористически неуместный на этом параде красивых женщин диалог двух русских, которые все знают.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими
глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в
крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Он был так велик, что Самгину показалось: человек этот, на близком от него расстоянии, не помещается в
глазах, точно колокольня. В ограде пред дворцом и даже за оградой, на улице, становилось все тише, по мере того как Родзянко все более раздувался, толстое лицо его набухало
кровью, и неистощимый жирный голос ревел...
— Экзаменуете меня, что ли? Я же не идиот все-таки! Дума — горчич-ник на шею, ее дело — отвлекать прилив
крови к мозгу, для этого она и прилеплена в сумасбродную нашу жизнь! А кадеты играют на бунт. Налогов не платить! Что же, мне спичек не покупать, искрами из
глаз огонь зажигать, что ли?
Заботы Марины, заставляя Нехаеву смущенно улыбаться, трогали ее, это Клим видел по благодарному блеску
глаз худенькой и жалкой девицы. Прозрачной рукой Нехаева гладила румяную щеку подруги, и на бледной коже тыла ее ладони жилки, налитые
кровью, исчезали.
Все, кроме Елены. Буйно причесанные рыжие волосы, бойкие, острые
глаза, яркий наряд выделял Елену, как чужую птицу, случайно залетевшую на обыкновенный птичий двор. Неслышно пощелкивая пальцами, улыбаясь и подмигивая, она шепотом рассказывала что-то бородатому толстому человеку, а он, слушая, вздувался от усилий сдержать смех, лицо его туго налилось
кровью, и рот свой, спрятанный в бороде, он прикрывал салфеткой. Почти голый череп его блестел так, как будто смех пробивался сквозь кость и кожу.
Он исчез. Парень подошел к столу, взвесил одну бутылку, другую, налил в стакан вина, выпил, громко крякнул и оглянулся, ища, куда плюнуть. Лицо у него опухло, левый
глаз почти затек, подбородок и шея вымазаны
кровью. Он стал еще кудрявей, — растрепанные волосы его стояли дыбом, и он был еще более оборван, — пиджак вместе с рубахой распорот от подмышки до полы, и, когда парень пил вино, — весь бок его обнажился.
Вдоль решетки Таврического сада шла группа людей, десятка два, в центре, под конвоем трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое лицо измазано
кровью,
глаза полуприкрыты, шел он, согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый, в шапке, надвинутой на брови, в черном полушубке и валенках.
Лютов, в измятом костюме, усеянном рыжими иглами хвои, имел вид человека, только что — очнувшегося после сильного кутежа. Лицо у него пожелтело, белки полуумных
глаз налиты
кровью; он, ухмыляясь, говорил невесте, тихо и сипло...
Из-под ее красных пальцев на шею за воротник текла
кровь, а из круглых и недоумевающих девичьих
глаз — слезы.
Он, видимо, вспомнил что-то раздражающее, оскорбительное:
глаза его налились
кровью; царапая ногтями колено, он стал ругать японцев и, между прочим, сказал смешные слова...
Он вдруг вспыхнул, даже уши его налились
кровью. Гневно сверкая
глазами, он заговорил вполголоса...
Она шутила, но Самгин знал, что она сердится, искусно раскрашенное лицо ее улыбалось, но
глаза сверкали сухо, и маленькие уши как будто распухли, туго налитые фиолетовой
кровью.
Лидия молчала, прикусив губы, опираясь локтями о колена свои. Смуглое лицо ее потемнело от прилива
крови, она ослепленно прикрыла
глаза. Климу очень хотелось сказать ей что-то утешительное, но он не успел.
Размахивая шляпой, он указал ею на жандарма; лицо у него было серое, на висках выступил пот, челюсть тряслась, и
глаза, налитые
кровью, гневно блестели. Он сидел на постели в неудобной позе, вытянув одну ногу, упираясь другою в пол, и рычал...
Глаза ее, страшно выкатившись, расширились до размеров пятикопеечных монет, они смотрели на огонь лампы, были красны, как раскаленные угли, под одним
глазом горела царапина,
кровь текла из нее.
Размахивая палкой, делая даме в углу приветственные жесты рукою в желтой перчатке, Корвин важно шел в угол, встречу улыбке дамы, но, заметив фельетониста, остановился, нахмурил брови, и концы усов его грозно пошевелились, а матовые белки
глаз налились
кровью. Клим стоял, держась за спинку стула, ожидая, что сейчас разразится скандал, по лицу Робинзона, по его растерянной улыбке он видел, что и фельетонист ждет того же.
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в
глазах у всех солдатики начали наливаться
кровью.
Глаза их, доселе неподвижные, вдруг стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине не было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
Дмитрий Федорович почти с какою-то яростью поднялся с места, он вдруг стал как пьяный.
Глаза его вдруг налились
кровью.
— Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта
кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех
глазами. — О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик — ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули, был отцом родным!..
— Нет, не могу допустить. Брат, — проговорил вдруг с засверкавшими
глазами Алеша, — ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но существо это есть, и оно может все простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную
кровь свою за всех и за всё. Ты забыл о нем, а на нем-то и созиждается здание, и это ему воскликнут: «Прав ты, Господи, ибо открылись пути твои».
Алеша развернул свой укушенный палец. Платок был густо замаран
кровью. Госпожа Хохлакова вскрикнула и зажмурила
глаза.
Молодая
кровь, как всегда при взгляде на него, залила всё милое лицо, и черные
глаза, смеясь и радуясь, наивно глядя снизу вверх, остановились на Нехлюдове.
— Ну вот и прекрасно. Садитесь, мы еще только за рыбой, — с трудом и осторожно жуя вставными зубами, проговорил старик Корчагин, поднимая на Нехлюдова налитые
кровью без видимых век
глаза. — Степан, — обратился он с полным ртом к толстому величественному буфетчику, указывая
глазами на пустой прибор.
Надо, чтоб я не
глазами, на чужой коже, а чтоб собственными нервами, костями и мозгом костей вытерпел огонь страсти, и после — желчью,
кровью и потом написал картину ее, эту геенну людской жизни.
Он по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими
глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в
глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или под руку с ним по полю, по садам — и у него
кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни,
кровь, мозг, нервы.